Дмитрий Воденников о том,  как жить, когда заболеешь.

Недавно Фейсбук напомнил, как я ездил в 2016  выступать в Англию. Три английских университета (Оксфорд, Кембридж, Дарем), один шотландский университет, один запланированный семинар для студентов-славистов, одна лондонская библиотека.  Выступал я на русском (бог не дал мне английского), но народу было много везде. Было приятно видеть на своем  первом выступлении  Валентину Полухину, автора книги про Бродского.  Но на этом всё приятное закончилось. На третий день, еще  в Лондоне, после интервью на ВВС я,  как назло,  заболел. И ничто меня уже  не радовало: ни фамилия «Хемингуэй»  на табличке студенческого общежития в одном из университетов, где я жил, ни студенты, идущие на учёбу с утра, ни часовня в Дареме, где я читал, — ничто.

Даже организатор моей поездки и тот меня уже не радовал.  Впрочем, как и я его.

Как сейчас помню. Утром стук в дверь. Входит организатор.

⁃ Какая у тебя температура? — спрашивает он.
⁃ Тридцать девять! – непонятно чему радуясь, говорю я.

⁃ Иногда мне кажется, что ты начинаешь жить, только когда заболеваешь, — холодно говорит  он.

Русский характер, им не понять.

Мы вообще ведем себя странно.

… Шел тут неделю назад по своему району в Москве – женщина вдруг окликает: – Вы меня не узнаете?

— Нет, — говорю, вежливо улыбаясь. И мимо иду.  А она шаг ускоряет, чтоб вровень со мной идти. И опять говорит, настаивает: — Нет? Вот совсем? Ну попробуйте.

Глупо.  Как же глупо. Время никого не красит. И меня в том числе. Но мне и в голову никогда не приходило заставлять кого-то в нынешних развалинах угадывать меня прежнего. А ей зачем-то нужно.

— Да я же такая-то и такая-то! – непонятно чему радуясь, говорит тетка.

Точно. Была небольшая, чуть полноватая милая девочка. В кого же мы превратились?  Что же с нами сделало время?  Но как это по-русски: задать такой бестактный – прежде всего по отношению к самому себе – вопрос. И обрадоваться, что тебя не узнали.

(Я сказал ей: «Вы совсем не изменились» — и пошел дальше. Чернокожие раздавальщики флаеров через пятьдесят метров предложили мне очередную замануху со скидкой. Я отказался. Зачем? Скидка мне не нужна: ах, оставьте.  Вот если бы вы мне продавали что-нибудь втридорога – я бы непременно купил.)

… Я живу недалеко от Преображенки. Там есть рынок. Он всегда был. Соседствует с кладбищем, где спят моя мама, моя прабабушка и бабушка. Теперь, говорят, рынок будут сносить.

Недавно где-то прочитал:  «Недалеко от бани через дорогу помню рынок, на котором после войны менялось всё на всё; то, что «давали» по карточкам, я чаще всего меняла на мыло; можно было купить и веник для бани. На Преображенской площади стояли уже каменные дома, но в Богородском (вокруг фабрики галош и резиновых изделий) — сплошь деревянные одноэтажные».

Так вот, теперь, кажется, этого рынка не будет. А ведь он еще помнит, какими были снежными раньше зимы. Люди, жившие  во второй половине сороковых годов, часто вспоминали, какая  была удивительная первая послевоенная зима: к Новому году выпало столько снега, что даже несколько рот солдат не могли с ним справиться.

«…Вспоминаю утро одного из тех солнечных зимних дней. Из метро «Охотный ряд» (выход из гостиницы «Москва») идет расчищенная, очень узкая тропка через всю Манежную до МГУ. Настолько она была узкая, а сугробы высокими, что у тех студентов, кто, торопясь на занятия, шел впереди меня к университету, были видны только головы. Дороги расчищали лопатами. Более широкая тропа на Красную площадь, к Историческому музею, к мавзолею Ленина, куда стояли огромные очереди. Еще одна дорога шла к Александровскому саду».

И дальше льется воспоминание. Как сиял центр огнями, как блестел снег под фонарями на улице Горького. А все прилегающие переулки были темны. Как пропасти.

Нам кажется: какое трудное время! Сорок пятый, страну надо возрождать из руин. Да, радостный год (победа, возвращение), но всё равно много страхов и сложностей. А человек всё равно радуется. Человек не может без радости.

Александр Тимофеевский, мой добрый приятель,  рассказал, уже про восьмидесятые: «Помнится, одна пожилая дама, вполне антисоветская, разумеется, других вокруг не было, говорила, что самым счастливым годом в ее жизни был 1937. Как так, почему? — недоумевали все. А чему вы изумляетесь? — спрашивала она. Вы думаете 1936 или 1938 были лучше? Те же большевики, тот же террор, вид с боку. Но в 1937 я познакомилась со своим мужем, у нас случилась бурная неистовая любовь, мы засыпали на рассвете, а они были чудесные, эти рассветы, мы зачали ребенка, мы взахлеб читали, я написала лучшие свои картины (она была художницей), что еще надо? И вообще, я всегда этих всех коммунистов, прежде всего, презирала, а значит, не придавала им значения».

И одна из комментирующих,  угадав, видимо, о ком идет речь, подхватила: «Знаете легенду про неё? После смерти этого самого мужа она собрала его работы и отнесла на помойку. Когда ее в ужасе спрашивали, как она могла такое сделать, она отвечала: мы так хорошо жили с НВ, он был такой чудесный человек, и я не хочу, чтобы что-то портило мне воспоминания о нем».

Какой невероятный урок свободы.

«Иногда мне кажется, что ты начинаешь жить, только когда заболеваешь». «Мы так хорошо жили с НВ, он был такой чудесный человек, и я не хочу, чтобы что-то портило мне воспоминания о нем» (включая его картины). «Тропа была настолько узкая, а сугробы такими высокими, что у тех студентов, кто, торопясь на занятия, шел впереди меня к университету, были видны только головы»

Давайте и дальше продолжать вести себя странно.

Загрузка...
Загрузка...