Дмитрий Воденников о невозможности забыть, сомнительности всепрощения и про нелюбовь

Пугачева однажды рассказала на встрече с ветеранами сцены  актерскую байку. Сыграла.

—  Подходит ко мне одна такая, интеллигентная старушонка,  говорит мерзким голосом: «Вообще-то я не являюсь вашей поклонницей, но…». Я ей на этого: «Не являешься – отойди».

Пошел недавно по стопам примадонны.

Выступал в прошлом месяце  в одном нестоличном городе, на свежем воздухе, выстроилась после чтений очередь за автографами, подходит ко мне и одна тетка:  — Я хочу вам подарить книгу, Дмитрий!

Ну подарить и подарить, хорошее дело.

– Давайте, — говорю.  А она мне, передавая книгу: — Хотя то, что вы говорили, меня возмутило до глубины души. Вы ничего не понимаете в любви! Если вы прочтете мой роман, то ….

Я никогда  так раньше не делал. А тут как озарение.

— Мне не нужна ваша книга.

Положил подаренное на стол, перешел к следующему страждущему, тетка так и осталась копошиться, потрясенная: всё, видимо, книгу свою, которая мне что-то должна была объяснить, обратно паковала.

Но книги ничего и не должны нам объяснить. Они должны нам рассказать, «торкнуть».

«Один человек, пишущий в тихой комнате, пытается достучаться до другого человека, читающего в другой тихой (или не столь тихой) комнате. (…) Но, в конце концов, истории — это когда один человек говорит другому: вот так я это чувствую. Ты понимаешь мои слова? Ты тоже так чувствуешь?».

Это так нобелевский лауреат по литературе 2017 года Кадзуо Исигуро заметил. Нет больше на этом свете книг, нам что-то объясняющих. Ну если это не учебник про естествознанию. Только рассказывающие. Всё, что мы ждем от чужой книги, – это чтоб она была про чувство. Может, нам и дикое. Может, нас и оскорбляющее. Но чувство. Объяснений нам ничего не надо: мы сами кому хочешь всё объясним.

Тот же Кадзуо Исигуро вспомнил недавно, как уже в далеком теперь 1999 году один немецкий поэт пригласил его провести несколько дней в бывшем концлагере «Освенцим». Кадзуо жил там эти несколько дней – между первым Освенцимом и лагерем смерти Биркенау. В двух милях от него. Ему показали территорию, его познакомили с тремя выжившими узниками этих лагерей, его познакомили с руинами.

«… В дождливые сумерки, в Биркенау, я стоял перед грудой обломков газовой камеры — теперь странно покинутой и никому не нужной — оставшейся примерно в том же виде, в каком ее, взорвав, бросили немцы, спасавшиеся бегством от Красной армии. Теперь это были просто мокрые обломки плит, гниющие под суровым польским небом, разрушающиеся с каждым годом. Наши хозяева заговорили о своей дилемме. Следует ли взять эти развалины под охрану? Стоит ли построить над ними навес из оргстекла, чтобы сохранить для будущих поколений? Или позволить им медленно и естественно превратиться в ничто? Это показалось мне мощной метафорой более крупной дилеммы. Как нам сохранять подобную память? Не превратят ли стеклянные навесы эти останки зла и страдания в безобидные музейные экспонаты? Что именно мы выбираем помнить? А в каком случае для нас будет лучше забыть, оставить в прошлом и двигаться вперед?»

Это хорошая мысль. Что сделать с травмой? Облагородить ее, окультурить, приручить, изжить –  или оставить кровотекущей (в данном случае – влаготекущей) и дикой? Простить людей, которые сделали нам больно, предали, которые травили нас,  или уничтожить саму возможность прощения и встречи?

Женщины, выгнавшие изменивших мужей, выбрасывают их пиджаки и рубашки, вымарывают (вырезают) их лица на фото.  (Теперь просто удаляют фото из архива интернет-сетей.) Мужчины стирают алкоголем и новыми женщинами память о женах. Мир говорит ребенку, которого травили в школе: «Ты сам виноват. Забудь». А матери, его защищающей, что она пиарится. (Совсем недавняя история.)

Мы все лечим свои травмы – и никак не залечим. Мир кровоточит вокруг нас – и мы кровоточим вместе с ним.

«…Написание романов сродни утешению или облегчению боли… Лучшее произведение появляется тогда, когда художник в каком-то смысле смирился с тем, что ситуацию не исправить. Есть рана, ее не излечить, она не становится хуже, но и избавления от нее не жди. Утешение в том, что этот, увы, не самый благостный мир именно ты можешь переиначить и попытаться понять, создавая свой собственный, свою собственную его версию».
Это опять  Кадзуо Исигуро. Он говорит о своем, а наши интернет-дневники о своем. Мы сочимся болью.  И ни конца ни краю этому нет.

… Одно из самых сильных моих впечатлений последних лет —  как бывший узник одного из концлагерей танцует под известную песню Глории Гейнор «I will survive» на фоне сохранившихся развалин Освенцима.  Это видео 2011 года.

Тогда ему, Адолеку Корману, бывшему узнику концлагеря Освенцим, исполнилось 90 лет.  Сейчас он, наверно, умер. Но тогда еще был жив, и этот свой юбилей  решил отметить по-особому. Он собрал всех свои внуков и внучатых племенников (веселые и задорные парни и девушки, юные и молодые  тела, затянутые в джинсы и футболки), посвятил их в суть своего плана и привез их всех в Польшу.

Где и станцевал свой последний танец в кофте, на которой была только одна надпись: «Я выжил».

Перед воротами концлагеря и возле печей крематория, на фоне печально известной надписи «Работа делает свободным» он  пляшет и пляшет, уже неловко, по-стариковски, вместе со своими многочисленными внуками.

«Видео снимала его дочка, художница из Австралии Джейн Корман, которая и выложила видеоролик на Youtube. Если внимательно смотреть видеоклип, то можно заметить, как внуки аккуратно и бережно поддерживают своего дедушку. Они в самом деле гордятся его потрясающим жизнелюбием, смелостью и силой. Кажется, что Адолек Корман во время своих зажигательных танцев плачет и смеется одновременно».

Плачет и смеется одновременно.

«Не любишь – отойди». «Не пережил  – забери свою книгу». «Стоит ли нам сохранять эту память или забыть?»

«I will survive».