КАПЮШОН СЧАСТЬЯ

Русский поэт и эссеист, колумнист millionaire.ru Дмитрий Воденников об одиночестве, "своих километрах", Нагибине и Винни-Пухе.

Одиночество – это блаженство. Хорошо быть одному. Я хожу свои километры (20 в день) и иногда на стенах по своему обычному  пути вижу, как кто-то неведомый пишет на стенах мои стихи. Первый раз я увидел это издали, обрадовался. («Вот какая-то надпись! Сейчас сфотографирую, выложу в фб, прибегут ко мне мои милые подписчики, разохаются: ах, дмитрий борисович, всегда вы что-то такое на московских улицах найдете! Гений! Гений!»). А когда подошел поближе, обомлел. (Вообще-то я обалдел, но это старинное слово мне нравится больше. К месту сейчас.)

Однажды летом — ярким как открытка
с грозой и молнией в середке, без конца —
я рухнул в обморок, ударившись затылком
в свое младенчество — без мамы и отца.

Так было написано на стене дома по Старой Басманной. И автор стихотворения был не подписан. Но зачем самому автору напоминать, что это его. Он и так помнит. Как отца помнит, как брата, как маму, которой нет,  как свою собаку, как капюшон на куртке человека, которого мы любим.

Эти стихи про одиночество ДО ВСЕГО. До папы, которого не осознаешь, а только помнишь мамину грудь, до самой мамы, которая сведена только к уже упомянутой груди и уж точно до всех капюшонов, собак и стен.

Дмитрий Воденников. Фото: Ольга Паволга Дмитрий Воденников. Фото: Ольга Паволга.


– У Юрия Нагибина, если верить его дневникам (а не верить им нет больших оснований), все время было что-то не так, – рассказывал мне однажды один мой добрый знакомый, прекрасный Сергей Вересков,  редактор модного журнала, болтая ногой в дорогом замшевом ботинке. –  То за границу не пускали, то пускали, но не туда; то не печатали, то печатали, но не в том виде, в каком хотелось; то не писалось – или писалось, но, опять же, не то, что нужно. При этом он был обладателем неплохого по советским меркам благосостояния и, что куда важнее, он имел совершенно удивительный писательский дар: мне даже сложно его с кем-то сравнить. Ранимый, грубый, требовательный, во многом – слабый. У него было шесть жен, в числе которых побывала даже Белла Ахмадулина (и досталось же ей от него в «Дневниках»!).

И вот этот ранимый и грубый Нагибин встречает в свои 48 лет (а мне тоже сейчас 48) женщину, которую полюбил. Ее зовут Алла. И теперь он живет с ней, любит, капризничает, не может отпустить: ни к другим мужчинам, ни от себя, ни даже в булочную.  Живет с ней до самой своей смерти. А она, минуточку, еще будет с момента встречи только через 30 лет.

И путаясь в личном раздражении (а кто не путался в нем с утра или когда выпьет?), пишет однажды в своем легендарном дневнике (да-да, том, где досталось и Белле Ахмадулиной, и друзьям, и всем-всем-всем, ну просто твой Винни-Пух какой-то, а не Нагибин):

–  Вот еще и Алла уехала. А Я ВЕДЬ ТЕРПЕТЬ НЕ МОГУ, КОГДА АЛЛЫ НЕТ РЯДОМ СО МНОЙ.

«По-моему, это замечательное в своей раздраженности признание в любви», – сказал мой добрый приятель Сергей Вересков.

А я подумал: – И то правда. Как хорошо, что тот, кого мы любим, есть. Как бы этого человека ни звали. Маша, Оля, Степан, Сеня, Катя, Максим. Хорошо, что пока нет с нами нашего одиночества, которое мы так все лелеем. И которого еще хлебнем, наедимся которого, належимся с которым в нашем полудетском, полустарческом гробу.  Как тогда, в комариный июль нашего младенческого забытья.

Но там увидел я — что я там тоже сплю,
измученный под марлей мошкарою:
не в силах даже шевельнуть рукою,
чтобы прижать ладонь к искусанному лбу.

Со всех сторон спеленутый конвертом,
в тугом кульке и с бантом на боку
я вдруг заплакал — сорока двухлетний
в своей коляске как в своем гробу.

И я сказал вам: — Ося или Сеня,
запомни: всё, что здесь останется от нас —
каких-нибудь пять-шесть стихотворений,
осенних, гулких, яблочных, весенних,
ни от чего не защитивших нас.

— Зато — ты видел куст, смеющийся над нами,
весь в длинных катушках июльского огня:
вертлявых белок, тонущих в тумане
(то с темно-синими, то с карими глазами),
бориса дмитрича, двух братьев и меня.

Это я к чему? Это я к тому, что одиночество – это очень хорошо. Только в нем мы настоящие. Без лжи, без уверток, без желания нравиться. Встаешь, какой есть, ложишься, каким встал.

Но пока еще длится наша последняя любовь, течет вместе со временем мимо рук, сквозь пальцы (кажется, Бродский писал, что впервые он понял, что он поэт, в тот момент, когда посмотрел на свои руки и осознал, что через них течет время), пока она еще есть, можем немного и покривляться: например, расчесать волосы, постирать белый воротничок,  встать с постели немного другим.

Что же касается конца, неминуемого финала, обязательного расставания…

Ну значит, распадемся. Ну значит, расстанемся. Предадим. Но пока это длится – это же круто?

– Нет, – говорит твое вечное желание конца.

И ты опять начинаешь всё с начала. Неугомонный Нагибин, желчный и мстительный Винни-Пух.