Дмитрий Воденников о детских именах взрослых.

Вуали слетали во время танца одна за другой,и, когда упала последняя вуаль, плясунья, исполнявшая «Танец семи покрывал», оказалась голой. Всё, что осталось на Иде Рубинштейн, — длинные бусы.

Сперва в зале стояла мертвая тишина, зрители как будто оцепенели, потом темное пространство взрываетсяаплодисментами.

Ида Рубинштейн 20 декабря 1908 года вечером танцевала партию Саломеив спектакле по драме Оскара Уайльда. Если вы помните, сюжет драмы выстроен на евангелистском сюжете. В этот же день (только утром) умер Иоанн Кронштадтский.

История любит такую страшноватую иронию.

Священник Иоанн Кронштадтский, входивший в черносотенный «Союз Русского народа», молившийся о смерти Льва Толстого, умирает в день выступления еврейки Рубинштейн, которая танцует в спектакле по библейскому сюжету в пьесе Оскара Уайльда. Вся наша новая история упакована в это предложение.

«Господи, не допусти Льву Толстому, еретику, превзошедшему всех еретиков, достигнуть до праздника Рождества Пресвятой Богородицы, Которую он похулил ужасно и хулит. Возьми его с земли – этот труп зловонный, гордостию своею посмрадивший всю землю. Аминь. 9 вечера…» (6 сентября 1908)

Так написано в дневнике Ионна Кронштадтского.  (То есть под замком.) А вот уже – скрины и перепосты (если по-нашему) от писателя Николая Лескова. Николай Семенович пересылает Льву Николаевичу копии чужих писем из газет, направленных против отца Ионна. Описывает случаи, когда люди не выздоравливали после святого «лечения», а наоборот умирали. Приводит списки с именами врачей, которые верят в чудодейственность слова и рук священника.

(Мир, конечно, совершенно не меняется. Вот они наши фейсбучные войны как на ладони.)

Лесков даже описывает в письмах к Толстому карикатуры никому не известных художников, которые высмеяли Ионна Кронштадтского. (Наши фотожабы или неудачные фотографии, которые наши безвестные враги вытаскивают на поругание для своих немногочисленных сподвижников. Мир, конечно, совершенно не меняется, и Ида Рубинштейн всё танцует и танцует свой танец «Семи покрывал», музыка А. Глазунова, художественное оформление – Л.Бакст.)

И никто не знает, что время почти истекло.

Скоро-скоро на иконе уже появится колокольчик. Скоро-скоро всё начнет рушится.

Икону с колокольчиком императрице Александре Федоровне подарил «первый Друг» (масон Филипп Низье Антельм, предсказатель, целитель, маг), когда царская семья путешествовала во Франции в 1901 году.

«…Наш первый Друг дал мне икону с колокольчиком, который предостерегает меня о злых людях и препятствует им приближаться ко мне. Я это чувствую и таким образом могу и тебя оберегать от них.  Даже твоя семья чувствует это, и поэтому они стараются подойти к тебе, когда ты один, когда знают, что что-нибудь не так и я не одобрю. Это не по моей воле, а Бог желает, чтобы твоя бедная жена была твоей помощницей. Гр. всегда это говорил, m-r Ph. тоже. Я могла бы тебя вовремя предупредить, если бы была в курсе дела».

А вот и второй друг. «Гр.». Григорий Распутин.

Он, видимо, тоже не против колокольчика и иконы.

«Нельзя хромать на оба колена. Нельзя одновременно любить Льва Толстого и Иоанна Кронштадтского», — так говорит однажды кому-то Лесков.

Нельзя верить одновременно в Бога и колокольчик.

В итоге – всё рушится. Но сперва Феликс Юсупов, который раньше любил наряжаться в женские платья и даже выступал в кабаре в роли одной из синеглазых актрис, выстрелит в Григория Распутина после того, как Распутина не возьмет цианистый калий в пирожных и вине.

«В ледяную воду Невы было брошено его тело, до последней минуты старавшееся преодолеть и яд, и пулю. Сибирский бродяга, отважившийся на слишком рискованные дела, не мог умереть иначе; только там, у него на родине, в волнах Тобола или Туры, едва ли кто искал бы труп убитого конокрада Гришки Распутина».

Это пишет человек, который раньше утраивал совсем другие представления:

«В матушкином шкафу нашли мы все необходимое. Мы разрядились, нарумянились, нацепили украшенья, закутались в бархатные шубы нам не по росту, сошли по дальней лестнице и, разбудив матушкиного парикмахера, потребовали парики, дескать, для маскарада. В таком виде вышли мы в город. На Невском, пристанище проституток, нас тотчас заметили. Чтоб отделаться от кавалеров, мы отвечали по-французски: «Мы заняты» — и важно шли дальше. Отстали они, когда мы вошли в шикарный ресторан «Медведь». Прямо в шубах мы прошли в зал, сели за столик и заказали ужин. Было жарко, мы задыхались в этих бархатах. На нас смотрели с любопытством. Офицеры прислали записку — приглашали нас поужинать с ними в кабинете. Шампанское ударило мне в голову…»

Шампанское ударило в голову и всё смешалось в этом доме. Икона и колокольчик, женское платье и мужское убийство. Когда читаешь это и нижешь потом, как бусины на нитку, которую наденут потом и спрячут под бархатную шубу, думаешь: а ведь «Поэма без героя» Ахматовой – не такая уж и томная вещь. Там спрятан ключ к этому времени. Нам непонятный и ненужный, но этот ключ открывает тяжелые двери.

… Когда всё рухнет Блок, уже сумасшедший, напишет странные детские стихи.  Какие-топетрушечьи. «Стихи о предметах первой необходимости»– так они называются.

Нет, клянусь, довольно Роза
Истощала кошелек!
Верь, безумный, он – не проза,
Свыше данный нам паек!
Без него теперь и Поза
Прострелил бы свой висок.
Вялой прозой стала роза,
Соловьиный сад поблек
(…)

В свалку всякого навоза
Превратился городок, –
Где же дальше Совнархоза
Голубой искать цветок?
В этом мире, где так пусто,
Ты ищи его, найди,
И, найдя, зови капустой,
Ежедневно в щи клади

(…)
Имена цветка не громки,
Реквизируют – как раз,
Но носящему котомки
И капуста – ананас;
Как с прекрасной незнакомки,
Он с нее не сводит глаз,
А далекие потомки
И за то похвалят нас,
Что не хрупки мы, не ломки,
Здравствуем и посейчас.

Это стихотворение написано Блоком 6 декабря, в 1919 году.

Скоро и у нас декабрь.

Надежда Мандельштам, которая умерла тоже в декабре, оказывается, любила бесцельно писать свое имя. Я никогда об этом не знал. Что шутила зло – знал, а вот что никого особенно этим не обижала и про ее имя-привычку – нет.

«Смеялась она едко и зло, но совершенно не обидно. Напротив, ее смех сам как будто вовлекал в себя, внутри было неуютно, но совершенно безопасно. Это ощущение хотелось повторять, поэтому к ней тянуло сильнее, чем к другим взрослым».

Однажды осенью Елену Пастернак ее мама повезла к Надежде Яковлевне в последний раз. Мандельштам уже принимала через силу.

«Она лежала на тахте, держа в дрожащей руке оранжевую ручку BIC, и время от времени что-то коротко, но сосредоточенно писала на краях исписанных бумаг, коробке от лекарства, пачке папирос.

“Что вы пишете, Надежда Яковлевна?” – осмелилась спросить я, скорбно надеясь получить нечто вроде последнего откровения. “Да вот, смотри”, – раздраженно ответила она. Везде, на всех клочках и коробках было написано одно: “Надя… Надя… Надя”. “Дурацкая детская привычка, осталась на всю жизнь”, – это и было последнее, что я от нее услышала».

Загрузка...
Загрузка...