Дмитрий Воденников о  Лотмане, мужском плаче и мертвой воде.

Я не знал об этом. Шесть дней тому назад был один из лучших праздников, оставшихся у российского народа (их всего три: Пасха, Новый год и вот этот, День Победы), и эту ссылку я увидел в ленте.

Оказалось, известный ученый, семиотик и культуролог Юрий Михайлович Лотман, который начался для меня в девятом классе с его комментариев к «Евгению Онегину», а потом в студенчестве пришел своими «Беседами о русской культуре», не возвращался с войны, даже когда она уже кончилась, очень долго.

Он там написал: «Наступил вечер, и мы вдруг неожиданно поняли, что война кончилась. Это было странно — более точного слова найти не могу. Наверно, так себя чувствует младенец, когда он родился: привычной ситуации нет, а что делать — он не знает».

Они с сотоварищами достали где-то кислого домашнего вина и пили его на темном  немецком берегу («уже совершенно безопасном»). И тут случилось что-то совсем необычное.

«Общее настроение все эти годы, как я говорил, было бодрым. Бывала усталость, проклятья, иногда энергию и силу приходилось поддерживать длинной и изощренной матерщиной (очень помогает). Вообще — никакой идиллии. Но это было нечто совсем иное по сравнению с тем, что случилось с нами сразу же после окончания войны. Стало почему-то очень грустно»,

Потом он пишет о том, что в традиции фильмов, которые потом тиражировали тему конца войны, было принято снимать массовую сцену: едет поезд, он подходит к вокзалу, на перроне ждут взбудораженные скорой встречей матери и жены, девушки и младшие братья. Цветы, охапки цветов.

Но на самом деле между окончанием войны и «и даже первыми незначительными демобилизациями прошли месяцы». И это были самые тяжелые месяцы, пишет Лотман.

«…Мы стояли в чем-то вроде негустого лесочка. Нас не допекали занятиями (обычная мука солдата в небоевых условиях), мы были свободны. Мы даже могли, когда хотели, пойти в ближайшую немецкую деревню или в очень милый близлежащий городок. Но вдруг, и казалось без видимой причины, нас охватила гнетущая смертная тоска — не скука, а именно тоска. Мы пили по-мертвому и не пьянели. Приходилось вспоминать и давать себе отчет в том, что в эти годы старательно забывалось».

У Яна Сатуновского есть пронзительное стихотворение про войну.

Мама, мама,
когда мы будем дома?
Когда мы увидим
наш дорогой плебейский двор
и услышим
соседей наших разговор:

– Боже, мы так боялись,
мы так бежали,
а вы?
– А мы жили в Андижане,
а вы?
– А мы в Сибири,
а вы?
– А нас убили.

Мама,
так хочется уже быть дома,
чтоб все, что было, прошло
и чтоб все было хорошо.

Дома были не скоро. Лотман рассказывает дальше в своих воспоминаниях (сама идея записать военные рассказы Лотмана принадлежит Заре Григорьевне Минц: «осенью 1988 года Юрий Михайлович неохотно и с большим количеством оговорок согласился начать диктовать свои воспоминания, но за недостатком времени этот замысел постоянно откладывал», а додиктовал он свои «не-мемуары»  только в конце 1992, начав  их диктовать с большими перерывами  в декабре), что  «в соседнем полку был скучноватый пожилой человек из запасников, выполнявший отнюдь не уважаемую нами роль какого-то мелкого политработника».

Однажды он, немного выпив, подошел к  гвардии сержанту Лотману, подсел к нему и,  «рыдая (до этого между нами не было никакой близости) и утирая локтем сопли, заговорил со мной на «ты». Начал рассказывать, что у них сожгли деревню, что дети у тетки, а где жена, он до сих пор не знает».

Это «заговорив на «ты» поражает больше всего. Даже не слезы, а именно эта выправка: кажется, и повидали всего, и сейчас ждут решения по их судьбе, а все равно «вы». И только в момент пьяной слабости прорывается это обычное мужское «послушай меня».

Видно, сил уже не было планку держать. «Пребывание в армии обрыдло до невыносимости, а демобилизация все еще была в каком-то далеком будущем. Желавшие поддержать дисциплину командиры уверяли, что нас совсем не демобилизуют, а переправят в Китай. Мы пили мертвую чашу».

Последнее предложение как гиря. А этот мой текст как сплошная дыра незнания. С моего «я не знал этого» начинается, моим «я не знал этого» и закончится. «Мы пили мертвую чашу» я воспринял  как сильный образ, почти метафору. Мы пили мертвую чашу, мы жили не нашей жизнью, мы глотали воду забвения. Но на самом деле нет.

Я полез проверять эту фразу в Гугл (как кто-то под локоть толкнул), а ведь мог на этом и остановиться.

Пить МЁРТВУЮ ЧАШУ. Устар. Экспрес. Запойно, беспробудно (пить, пьянствовать).

И пример: – Что, выздоровел ли повар? Какой выздоровел, сударь? Пьёт опять мёртвую чашу! (Лажечников. Ледяной дом).

Никакого забвения, никакой «не нашей жизни», просто –  пить как алкоголик. Много, до одури, как не в себя.

Но всё кончается. Кончилась и эта неправильно понятая мною чаша.

«Наконец пришла и демобилизация».  Лотман вернулся в Ленинград.

Они приехали в родной город глубокой ночью, вагон остановили на каком-то запасном пути, никто их, разумеется, не встречал. Ни девушек с охапками цветов, ни матерей в слезах, ни младших братьев. «Домой я не сообщал точного дня, потому что даты возвращения указать было невозможно, а волновать даром не хотел. Мы остановили первую же машину — это оказалась «скорая помощь». Деньги у нас были, и шофер за небольшую сумму согласился развезти нас, после того, как отвезет больного. Так в середине ночи я приехал домой. Дома все спали — меня не ждали. На другой день я поехал в университет».

Очень скупо, гомеопатически –  прямо видно, что вспоминать ему неохота: между «не ждали» и «на другой день» одна пауза точки.

Но как хорошо, что всё это кончилось. И мертвая вода во всех смыслах – и правильном, и неправильном – была испита до дна: закрутившись в воронку,  ушла.  И больше не возвращалась.

Загрузка...
Загрузка...